Наконец остановился, открыл глаза, хочу встать, а в колене дикая боль. Гляжу вокруг — санки мои едва торчат из снежной осыпи; смотрю на крутизну вверх — там Пашка приплясывает, кричит:

— Ага! Ага! Как было тебе говорёно, так и стало! Вниз дурацкой башкой!

А вот Даша не кричит ничего. Ее и рядом с Пашкой не видно. Она — ну, надо же! — спускается ко мне. Она по более пологой стороне крутизны слезает осторожно, не очень ловко, но почти прямо ко мне. Через сугробную, высокую осыпь перебредает, говорит:

— Давай руку… Вставай…

А я, хотя встать больно, руку ей не даю, пыхчу: «Без тебя, мол, обойдусь!» Да она все равно под силки меня подцепила, санки мои тоже на буксир взяла и принялась тащить, подпихивать меня, хромоножку, в гору.

Пашке она машет:

— Что таращишься? Помоги до дому его довести, до бабушки…

Пашка отвечает:

— Знаю я ихнюю бабушку! Начнет шуметь, сразу скажет, мы все тут виноватые, а я не виноват ничуть! Это он шмякнулся, Дашка, из-за тебя, ты его и волоки.

Пашка повернулся, исчез, и домой к бабушке я, летун-горемыка, ввалился с помощью Даши.

Ну, а как тут бабушка всполошилась, рассказывать уже и нет смысла. Дело не в этом.

А дело в том, что хотя все остальные дни Масленицы я просидел дома с примочками да с повязками на коленке, но в каждый тот день к нам прибегала Даша. И мы втроем — бабушка, Даша и я — то пили чай, то играли в дурачка старыми, расшлепанными картами. И, может быть, такие теплые, счастливые минуты мои превратились бы и в счастливые навсегда годы, но вот беда: вскоре, по весне, отец-мать Даши свою деревенскую избу заколотили, и увезли Дашу с собою в далекий, предалекий город Мурманск.



17 из 53